Ольга Меерсон о Наталии Скуратовской

Наташа спасла меня от безумия и спасла мне жизнь. Самый важный вопрос для нее был «а кто мой ближний»? И приучала она отвечать на него каждого, кто к ней приходил за помощью, притом понимая, что ответ на этот вопрос неочевиден даже— и прежде всего— в отношениях между близкими— в семье ли, в общине, или в той ситуации, где не видишь ближнего в том, с кем тебя столкнули нос к носу, притом не случайно столкнули. Вот увидеть эту неслучайность она и помогала очень многим. И это смысл и ее терапии, И ее христианства. И она давала на императив такого изменения оптики не бОльшую скидку, чем Сам Христос в притче о добром самарянине, другОм по определению для Его иудейской аудитории. А ведь притча эта— образ настоящей любви к ближнему для Самого Христа. Вновь и вновь Наташа делала эту ситуацию актуальной для своих «клиентов», как она нас называла, в жизни каждого из нас, в узнаваемых каждым из нас собственных обстоятельствах. 

Один раз она прибегла к психодраме, задав мне вступить в диалог с другим, человеком, которого я очень люблю и, казалось бы, очень хорошо знаю. Главная трудность задачи состояла в том, чтобы произносить ответы этого другого ближнего и близкого, не от себя, а от него, с его ракурса. Это требовало переключения оптики, недоступного для простой, естественной эмпатии — тогда ведь  реплики все равно строишь исходя из собственного вИдения и ощущения ситуации. А тут требовалось буквально сойти со своего места и посмотреть на себя глазами другого, а не на него— своими глазами. Это оказалось вполне доступно построить, и я даже удивилась, сколько тут возможно, если поставить себе такую задачу и следовать ей. Но эмоционально такое вникание в чужую боль выматывает  не так, как просто эмпатия. После этого эксперимента я разрыдалась от боли этого другого человека.

Оказывается, с очень близким человеком сбить шаблон особенно трудно. Самое опасное в эмпатии по естеству то, что можно соскользнуть в полный эгоцентризм: решить, что боль близкого и есть твоя. Наташа не позволяла заменять своими конструктами никого, никакого несравнимого живущего,— включая прежде всего тех, про кого мы думаем, что знаем о них все. «Не плотник ли Он, Сын Марии и Иосифа»? Мне кажется, эти уроки о несравнимом живущем, о бесконечности и незавершенности другого (как сказал бы уже Бахтин) и о любви к нему, а не к собственному опыту отношений с ним,— это и есть то, как сам Господь отвечает на вопрос о любви к ближнему. Безусловное уважение к тому, что он— не ты, и уж никак не твоя проекция и не твой вариант правильности.

Стоит добавить как много для Наташи значил Виктор Франкл: она ведь имела дело с очень глубокими нашими травмами, и его опыт, и личный, этих травм, и работы с ними, сегодня очень актуален опять. По примеру Франкла, Наташа ставила такие задачи, которые не казались невыполнимыми, — на ближайшие полчаса максимум, очень конкретные. Именно их конкретность и локальностьпозволяет мне (например) каждое утро выползти из кровати и начать день. Интересно, для меня первая из них — молитва. Короткая, но необходимая прямо сразу.

Еще она очень поощряла связь любого ментального усилия,— и прежде всего молитвы, с движением. Человек выстраивает таким образом не только свое время с утра пораньше, но и свое пространство.

До сих пор вспоминаю, что последняя встреча с ней была у меня за несколько дней до ее последней поездки ( в которой она и скончалась). Я было подумала, что ей самой сейчас не до чужих заморочек. А она говорит: меня это держит на плаву. Отдавать себя другому помогало ей приготовиться к тому, что ее сейчас заберут на небо саму.

Очень чувствую ее присутствие в своей жизни здесь и теперь.